Об автореКнига "Образ я и поведение"Психологические статьи"Избранные места из переписки с читателем" Публицистика Эссе Воспоминания Стихи

 

Из книги
"Эрлена Матлина и 36 ее соавторов. Из прошлого к настоящему"
Россия - Израиль. 2 тома. Иерусалим Маханаим. 2006г

Рассказ Вадима Ротенберга

НАСТОЯЩЕЕ ПРОШЛОЕ

Была недвижна зыбь, невысока волна
И мог ли думать я тогда,
Что мне еще тонуть, не достигая дна,
В стихии злейшей, чем вода.

                  Михаил Щербаков "NEMO"

В раннем детстве я любил рассказывать гостям историю моего рождения. Это был обязательный ассортимент - я неожиданно обращался к этим взрослым, солидным, серьезным людям, приходившим в гости к родителям, с настойчивым предложением - "Хотите, я расскажу вам историю моего рождения?" - и повидимому мне было трудно отказать. Сам я случайно услышал эту историю от мамы года в три или четыре. Конечно, она рассказывала ее не мне, а какой-то своей знакомой, и никак не предполагала, что я проявлю к ее рассказу такой интерес, так хорошо его запомню (на всю жизнь) и буду развлекать ею совершенно мне незнакомых, только что увиденных в доме людей.

История была и вправду увлекательной. Это было начало августа 1941г. и в это сумасшедшее время всеобщего хаоса первых месяцев войны родители ехали из Москвы в Хабаровск, где папа получил кафедру невропатологии медицинского института. Совсем незадолго до этог маме пришлось пережить еще одно вынужденное путешествие - в июне она поехала отдохнуть в Житомир, к моему деду Исааку (папиному отцу) и война застала ее там. Однажды она проснулась среди ночи от грохота и вышла в гостиную, где дед с любопытством смотрел на бомбежку города. По счастью, он не считал что мама должна составить ему компанию в этом увлекательном занятии и срочно отправил ее обратно в Москву.

Роды начались по дороге, когда проезжали Киров. Они были трудными: я не хотел появляться на свет. Маме было 43 года, это были первые роды, врачи очень нервничали и боялись, что мама может погибнуть. Надо было выбирать между спасением ребенка и матери. Маме дали наркоз и последнее, что она слышала перед выключением сознания, были слова гинеколога : "Придется перфорировать головку". Речь шла о моей головке (может быть поэтому я так хорошо запомнил этот рассказ). Когда по выходе из наркоза она увидела у постели папу с цветами, который радостно ей сообщил "Поздравляю, Анечка, у нас сын" она не поверила и рассердилась - такие мистификации, даже в психотерапевтических целях, были не в мамином стиле. Между тем, как только ей дали наркоз, я родился. С перфорацией головки они чуть-чуть опоздали. И мы втроем поехали дальше в Хабаровск. В Кирове я больше никогда не был. Родители, насколько я знаю. - тоже. Теперь, кажется, нет и самого Кирова - ему вернули дореволюционное название.

Мои родители встретились в Москве уже зрелыми людьми, их свела профессия - оба были невропатологами. Папа был к этому времени в разводе. Он работал до войны во Втором медицинском институте, у профессора Филимонова, которого я в детстве очень боялся - он при каждой встрече, когда мы приходили в гости, говорил, что съест меня с гречневой кашей. К папе он относился с большой теплотой, но не упускал возможности обыграть его происхождение из Житомира: тогда была очень популярна пьеса Булгакова "Дни Турбиных", где одним из героев был Лариосик из Житомира. Однажды Филимонов позвонил папе домой, и когда папа поднял трубку, спросил "Лариосик, это Вы?" "Вы ошиблись номером" ответил папа и положил трубку.

Мама работала в Центральном Институте Усовершенствования врачей, у знаменитого в то время невропатолога профессора Маргулиса. Человек он был очень образованный и столь же амбициозный. На одной из научных конференций папа, незадолго до этого приехавший из Киева и не очень разбиравшийся в тонкостях научно-дипломатических отношений в столице, (впрочем, и не очень с ними считавшийся даже когда был в курсе), позволил себе довольно острую критику великого мэтра. Мэтр не забыл, и когда мама сказала ему, что выходит замуж, совершенно серьезно посоветовал "Не выходите замуж за Ротенберга, он нехороший человек". При всем уважении к шефу, мама на этот раз не послушалась. Какая удача!

Мои родители, 1938 год


Мои родители, 1938 год

Мои родители оба были личностями, и очень разными. Отец был легким, остроумным, компанейским человеком, он любил жизнь во всех ее проявлениях, любил ходить в гости и принимать гостей. Со студенческих лет он дружил с Андреем Выясновским, "блуждающим проофессором", таким же легким на подъем, стремительно менявшим города и кафедры. Куда бы он не ехал, он обычно ехал через Москву и останавливался у нас, и тогда в нашей единственной комнате в общей квартире начинался веселый балаган: я перемещался на пол, отец и Андрей затевали разговоры до полуночи, было видно, как они любят друг друга, и для меня это было каждый раз счастливое приключение. Когда в детстве у меня бывали мои друзья-мальчишки, отец иногда затевал с ними, к полному их восторгу, шутливый бокс, и они потом говорили мне "Классный у тебя папка". Мы гуляли с отцом почти каждый выходной и я до сих пор помню чувство счастливой уютности и защищенности моей руки в его ладони.

Папа был человеком очень творческим и работал по вдохновению. Он защитил докторскую диссертацию в возрасте 36 лет. В довоенные годы требования к докторским были значительно выше, чем в мое время, такая ранняя защита была редкостью. Каждый из трех его оппонентов - невропатолог, гистолог, и физиолог - отметил, что это вполне могла бы быть докторская диссертация по его специальности. Судя по маминым рассказам, не складывалось впечатления, что папа делал ее, что называется, "в поте лица своего", и маму это, повидимому, немного тревожило. Она иногда звонила ему с работы и спрашивала, что он успел, и узнавала следующее: " Анечка, все замечательно. Я съел две котлеты и полежал на диване".

Каким папа был лектором, я узнал уже в Израиле. Однажды ко мне после одной моей лекции подошла очень пожилая женщина и сказала: "Вы хорошо читаете лекции, но надеюсь, Вы не обидитесь, если я скажу Вам, что до Вашего отца Вам далеко." Я обрадовался.

В молодости папа хорошо плавал и даже занял какое-то призовое место по плаванию в первенстве Украины. Когда родители еще до моего рождения отдыхали на Черном море, мама, не умевшая плавать, ложилась папе на спину, и он заплывал довольно далеко. Чтобы оценить этот рассказ, надо было знать мою маму, очень решительную в стрессовых и безвыходных ситуациях, но совершенно не склонную к авантюрам и неоправданному риску. Она могла отправиться в такое путешествие только, если для нее папа и море составляли как бы одно целое. По-видимому, она чувствовала его вписанность в мир и это создавало ощущение надежности. Он научил меня плавать, потому что рядом с ним и я не боялся воды. Не боялся он и воздуха - несколько раз он попадал в критические ситуации, когда летал - а летать он любил, и при любой возможности предпочитал самолет поезду. Вспоминать, какие тогда были самолеты, я не могу даже сейчас - меня немедленно начинает тошнить.

Папа потерял все свои академические позиции в 1948 году, когда началась "борьба с космополитизмом". Правда он остался заведовать отделением московской больницы, но это был не тот масштаб. Теперь я понимаю, что у него началась депрессия. Слишком ясно он видел все происходящее и никаких иллюзий не питал. Я помню одно утро. Папа должен был вернуться из командировки, я стоял у окна и увидел, как из подъехавшего такси вышел папа. К моему удивлению, он не вошел в подъезд, а перешел на другую сторону улицы и стал вглядываться в наши окна - совсем как профессор Плейшнер из "Семнадцати мгновений весны". Жить так, в постоянном страхе - это было совершенно не для папы. У людей, которые хорошо интегрированы в этом мире, есть всего одна опасность: если мир, в котором они интегрированы, вдруг начинает распадаться, это способствует разрушению их самих.

Года через три такой жизни у отца обнаружили рак поджелудочной железы. Он сам поставил себе диагноз, несмотря на то что был врачом другой специальности. Ему сделали пробную операцию и убедились, что положение безнадежно. Оперировавший его и хорошо с ним знакомый профессор Стручков сказал ему, что у него нашли и удалили камни желчного пузыря, и показал стеклянный рожок с этими камнями. Папа спросил: "Вы всем показываете одни и те же камни или Вы их меняете?"

В последние месяцы жизни папа жил с постоянным ощущением приближающейся смерти. Для человека с таким острым ощущением жизни, как у него, это было непереносимо. Мама в отчаянии обратилась к профессору Вовси, за год до этого освобожденному из тюрьмы по "делу врачей". Он подробно осмотрел папу и очень серьезно сказал : "Семен Исаакович, я не могу Вас ничем утешить, у Вас очень серьезное заболевание - туберкулез кишечника. Я не уверен в благополучном исходе, но надо попытаться...". И папа поверил и ожил, и даже стал планировать дачный отдых летом...14 мая 1954 г. он умер.


Мама - задолго до моего рождения

Мама была стоиком - и эта позиция оказалась более адекватной веку и судьбе . Несмотря на то что она выросла в очень благополучной семье, она всегда жила с ощущением, что ей надо что-то преодолевать. Я узнал об этом из маминых дневников, которые она вела с 15 лет. Она отлично училась и была первой девушкой, окончившей коммерческое училище Ташкента с золотой медалью. Она переживала каждую четверку почти как личную трагедию, но любая неудача только подстегивала ее усилия.

В 19 лет, окончив учебу, мама отправилась из Ташкента в Сибирь учиться в университете. Только что произошла революция, в стране царила анархия, власти все время менялись. Из-за этого мама попала в Университет в Томске с опозданием, и ректор сказал ей, что набор уже закончен. Она в отчаянии повернулась к двери, и он вдруг спросил ее: "А как вы учились?" Она ответила, что кончила учебу с золотой медалью. "Тогда это меняет дело, - сказал он, - такие нам нужны". И маму приняли, несмотря на то, что прием уже закончился. Она училась там, как всегда, отлично, регулярно недоедая, порой приходя в отчаяние и не позволяя себе в этом отчаянии оставаться, а на последнем курсе перевелась в Москву, куда переехала из Ташкента вся ее семья, и окончила 2-й мединститут.

Мама никогда не ждала никаких подарков от жизни, всего добивалась сама, верила в свои силы и меня учила тому же - главным образом, своим примером. Когда в период "дела врачей" маму сняли с работы, она не сказала мне об этом. Как всегда, она вставала утром, собирала меня в школу, а потом уходила сама. Сначала она искала работу, но потом поняла, что это бесполезно, так как она попала в "черные списки" Минздрава, а таких людей запрещено было принимать на работу даже в поликлинику. Она шла в медицинскую библиотеку и возвращалась домой, как если бы провела весь день на работе - такая же организованнавя и внешне спокойная. У нее не было надежды, но была уверенность, что она обязана держаться, несмотря ни на что. И сразу после смерти Сталина она случайно встретила в библиотеке или на улице знакомого, который сказал: "Ситуация изменилась, подавайте на восстановление".

Маму восстановили одной из первых, и только после этого я узнал, что она несколько месяцев не работала. Положение было катастрофическим: смертельно больной муж, маленький ребенок, нехватка денег. Но она даже по телефону разговаривала со своими знакомыми так, чтобы я ни о чем не догадался. Она считала, что если в дополнение к болезни папы я еще узнаю о том, что мама потеряла работу, это может плохо сказаться на моем состоянии и учебе. Эта мамина позиция очень помогала мне в дальнейшем. Когда у меня самого возникали в жизни трудности, конечно несопоставимые с тем, что пришлось тогда пережить маме, я вспоминал ее, и это давало мне дополнительные жизненные силы.

Вставка Эрлены Матлиной. Летом 1953 года я окончила университет. В это время Вовси уже вернулся из заключения, и меня и еще одну сокурсницу распределили к нему. Но Вовси не смог меня взять, как еврейку. Как-то мне удалось встретиться с Анной Борисовной Роговер, она поговорила с Николаем Ивановичем Гращенковым, и меня взяли лаборантом на эту кафедру. Зарплата была нищенская, но это в то время не имело значения. Мне повезло в том, что мой будущий шеф - Григорий Наумович Кассиль - в это время был в отпуске. Если бы он был на работе, меня бы не взяли. Когда меня приняли, встал вопрос о том, чем я буду заниматься. Анна Борисовна занималась рассеянным склерозом, и предложила мне тоже поработать в этой области. Я была биохимиком и наладила метод определения липолитической активности в крови. На основании какой-то литературы предполагалось, что усиленная липолитическая активность в мозгу, способствующая патогенезу заболевания, может находить свое отражение в крови. В это время вернулся из отпуска Кассиль, и меня тут же отлучили от Анны Борисовны. Как раз в это время я выходила замуж, и мне хотелось иметь какой-то более свободный распорядок дня и написать обзор всей международной литературы по рассеянному склерозу. Я проанализировала литературу и сделала этот доклад в присутствии Анны Борисовны и Николая Ивановича. К сожалению, на этом тема закрылась, и мне пришлось заняться другими вещами. Анна Борисовна не рассказывала мне о том, что ее муж болен, о трудностях, которые ей пришлось перенести. Она говорила только одно: "У меня растет замечательный сын, он такой поэт". Давала мне читать ваши стихи.

Мама никогда не говорила со мной о моих стихах и восторгов не выражала. (Папа говорил о них чаще, хотя и говорить то тогда было еще не о чем. После смерти папы мои ранние стихи нашли у него под подушкой - но дело было конечно не в их качестве - у папы был хороший вкус, - а в том, что они были мои). Когда мне было лет 13-14, мама показала мои стихи Светлову. Он их прочитал и сказал: "Возможно, у мальчика есть способности. Но мой совет - прежде всего дайте ему настоящую профессию. Если он хочет и может писать стихи, он будет это делать, чем бы ни занимался". С этого времени мама начала настраивать меня на медицинский институт, который на самом деле совсем не интересовал меня. Я видел себя литератором, поэтом. Тем не менее я выбрал медицину и совсем не жалею. Это мамина заслуга.

Моя мама прожила 88 лет. До 74 лет она очень активно работала. Одновременно с клинической работой она была ученым секретарем отдела Большой медицинской энциклопедии, много писала. Каждый раз, когда я вспоминаю маму того периода, я вижу ее работающей.

Я и мой папа


Я и мой папа

Детство мое было очень благополучным. В детский сад меня не отдали, я рос дома, с домработницей. Я очень рано научился читать и читал запоем. Сам с собой на диване я разыгрывал разные сцены из прочитанного. Лет в восемь мне попала в руки книга, с которой я не расставался. Книга была выпущена к юбилею Пушкина и состояла из большого числа фотографий его современников, с отрывками из стихов или писем изображенных на фотографиях людей. Я часами разглядывал эти фотографии. Можно считать, что я жил в их обществе.

Стихи я помнил наизусть в огромном количестве и в возрасте 5-6 лет читал их где угодно и кому угодно. Маме достаточно было оставить меня на короткое время у дверей в булочную, и когда она выходила, я был уже окружен людьми, которые слушали сказки Пушкина в моем исполнении. До школы я учил немецкий в группе с несколькими сверстниками. Одна девочка в этой группе нравилась мне и моему "сопернику", и однажды я очень серьезно сказал ему : "Но всему же есть граница, и зачем тебе девица?" Стихи были частью повседневной жизни задолго до того, как я начал писать сам.

В дошкольные годы в выходные меня очень часто возили через весь город на Ярославское шоссе, где жила моя бабушка Соня (мамина мама) и мамины сестры - Фрида и Лиза. Эти поездки относились к числу главных событий моей жизни - прежде всего благодаря бабушке, с которой я и проводил почти все эти дни. У бабушки не было образования, но соседи и знакомые, в том числе высоко образованные и солидные люди нередко обращались к ней за советами. Она была человеком мудрым, внимательным и чрезвычайно доброжелательным ко всем, а я был ее единственный внук, ее самая большая радость и смысл ее жизни, и был очень привязан к ней. Думаю, каждый человек в детстве должен получить свою долю такого нежного тепла, чтобы в дни неудач, потерь и разочарований знать, что оно существует, что это не только мечта…
Бабушка умерла в то лето, когда мне предстояло идти в школу… А дочери ее, Фрида, моя мама и Лиза - все прожили довольно долгую жизнь и умерли одна за другой в течение полугода.

В детстве мне казалось, что я знаю всех моих близких родственников, да это было и не трудно - знать их всех, их было совсем немного. В Житомире жили родители папы, бабушка Лиза и дедушка Исаак, мы их иногда навещали, в Киеве мой брат Юра - он иногда приезжал к нам, а совсем рядом, в Москве, мамина мама бабушка Соня и мамины сестры Фрида и Лиза, у которых я часто гостил. Тетя Фрида работала во Всесоюзном Театральном Обществе библиографом и иногда водила меня в это Общество на праздничные представления. Она была человеком очень спокойным и гармоничным, с великолепной образной памятью, и, уже будучи взрослым, я любил слушать ее рассказы о ее и маминой юности, проведенной в Ташкенте. Живость этих рассказов позволяла мне чувствовать себя как бы участником описываемых событий, все эти рассказы носили очень умиротворяющий характер, даже когда касались не очень легких событий.

Лиза была военным хирургом, и ее решительность, громогласность и безапелляционность вполне соответствовали этой серьезной профессии. Хирург она была очень хороший и работала до глубокой старости. Я считал, что других родственников у меня нет, и очень удивился, когда однажды мама в разговоре с папой упомянула какого-то Гришу, и я понял, что это какой-то очень близкий человек, о котором раньше не слышал. Григорий Роговер


Дядя Гриша

Мне было лет 9, шел 1950 год и маму испугал мой вопрос о нем. Под большим секретом она рассказала мне, что это ее брат, замечательный человек и крупный геолог, несправедливо, по ложному доносу осужденный в 1942 году и сосланный в Норильск. Потом, значительно позже, я узнал, что во время допроса его жестоко били и чуть не отбили почки, требуя, чтобы он оговорил других своих знакомых, но после пыток добились лишь признания собственной вины (он понял, что иначе могут убить). Он оказался в лагере, где сначала работал на строительных работах и чуть не умер от инфекции, а затем его разыскал начальник Норильских лагерей и перевел на профессиональную работу.

Оставаясь в положении заключенного, он открыл какое-то важное месторождение, о котором уже после освобождения написал книгу. После этого открытия Гришу навестил в лагере один его очень преуспевающий коллега, и потребовал, чтобы дядя отказался от авторства открытия в его пользу, суля какие-то блага и угрожая карами в случае отказа. Дядя - бесправный заключенный - категорически отказался и выгнал его, не размышляя о последствиях. В этом поступке он был весь, Григорий Борисович Роговер, человек мужественный и благородный, с ясными моральными принципами.

Когда умер папа, Гриша из Норильска, где уже работал вне лагеря, но без права выезда, прислал маме деньги из своих очень скромных сбережений. В 1955 году он был реабилитирован, вернулся в Москву и немедленно был назначен начальником отдела министерства, а вскоре по совокупности работ (прежде всего за ту книгу) получил степень доктора наук без защиты кандидатской диссертации - событие совершенно неординарное. Помню, с какой теплотой и уважением говорили о нем друзья и коллеги на банкете. Но жизнь его была сломана всем пережитым, он остался один. Женщина, которую он любил и которая, по-видимому, любила его не решилась поехать за ним в ссылку и они расстались.

В 65 лет он внезапно, буквально у меня на руках, скончался от инфаркта, и я долго не мог пережить этот шок, мне все казалось, что я в чем-то виноват перед ним. Всегда и во всем Гриша следовал своим представлениям о долге и чести, всегда был готов помочь и защитить, нередко с риском для себя, но при этом, как бы не придавая значение этому своему действительно естественному для него поведению. Я часто смотрю на его портрет - портрет сильного, аристократичного человека с открытым взглядом и сдержанной мягкой полуулыбкой…


Папа и мой брат Юра

Юру, моего брата по первому браку папы, я в детстве видел не очень часто. Он жил со своей мамой в Киеве и иногда приезжал к нам на дачу во время летних каникул. Он был на 7 лет старше меня, и у него была своя подростковая компания. По-настоящему мы подружились когда я был уже в аспирантуре, а он переехал в Москву, и мы вскоре случайно встретились в Медицинской библиотеке. В этот же день он отвел меня к себе домой, и больше мы уже не теряли друг друга - до его ухода из жизни, ухода слишком раннего - ему было 53 года, когда он умер…

Юра был человек очень талантливый - безо всякой аспирантуры, постоянно работая в лаборатории при санитарно-эпидемической станции, он написал сначала кандидатскую, а потом и докторскую диссертацию, что было почти невероятно в таких условиях. Коллеги восхищались его творческой продуктивностью. Он писал легко и интересно, а думал глубоко и вдохновенно - папины гены, вероятно. В общении он был человек легкий, особенно для людей с хорошим чувством юмора, находчивый и изобретательный на неожиданные розыгрыши, на которые не жалел ни сил, ни времени. Однажды я провел в его семье целый день, мы говорили обо всем на свете, время летело незаметно. Во время обеда Юра неожиданно воскликнул : Извини, совершенно забыл, сейчас вернусь - и ушел из дома минут на тридцать. После этого праздник общения продолжался. Поздно вечером я вернулся домой, и Марина, на которой я был тогда женат, открыв мне дверь, обратилась ко мне с полушутливым (но все же только полу!) упреком:
- Ты почему, нехороший человек, как только меня нет рядом, налегаешь на бутерброды?... А надо сказать, что Марина очень тщательно следила за моей диетой, это было общеизвестно, и благодаря этому я действительно за год сбросил 10 килограмм.
Я удивился и возмутился (почти искренно) - Какие бутерброды?
И тогда Марина торжественно показала мне телеграмму-молнию: "ЖРЕТ ХЛЕБ МАСЛОМ…"

С начальством на работе Юра держался очень свободно, сохраняя и чувство собственного достоинства, и чувство юмора. На какой-то вечеринке его лаборатории он обратился к шефу с торжественным тостом, начинавшимся словами: Дорогой и многоуважаемый шеф…(очевидный перефраз знаменитого монолога из пьесы Чехова: Дорогой и многоуважаемый шкаф…). Шеф подхватил шутку и начал ответный тост словами: Хотя Юрий Семенович и держит здесь меня для мебели…

Юра относился ко мне почти по-отцовски. Он любил мои стихи, думаю, как и папа, больше потому, что они мои, чем из-за их достоинств. Когда однажды в Пущино была конференция по общебиологическим проблемам, на которую его пригласили как одного из основных участников, он добился приглашения и для меня, и я помню его волнение во время моего доклада. Мы провели тогда вместе несколько чудесных дней, говоря обо всем на свете. Но как быстро прошли эти дни…

Благодаря чувству юмора Юра казался человеком очень открытым, но он был таким не во всем. Он очень редко жаловался, даже когда ему было плохо физически. Он был спортивным, всегда выглядел очень подтянутым и сильным, и когда начались боли в сердце, даже близкие не могли об этом догадаться… Он старался их ничем не травмировать . Однажды, когда дома были гости, он почувствовал сильные боли и никому ничего не сказав пошел в аптеку, постаравшись незаметно выйти из дома… Так произошел первый инфаркт. Вскоре после выписки я отвел его к одному из лучших кардиологов Москвы, Абраму Львовичу Сыркину, и после консультации Абрам Львович сказал мне: "Ничего не могу сделать. Вообще не понимаю, как с таким сердцем он еще живет и двигается…"
Это было незадолго до его смерти и у меня до сих пор чувство, что мы многое не успели сказать друг другу.

Мне исключительно повезло в школьные годы. Я учился в московской школе №110. Ею руководил Иван Кузьмич Новиков, начавший работать там, когда школа была еще гимназией. Психологический климат в школе был уникальный . В 1937 году Иван Кузьмич попросил учителей не ставить двоек детям репрессированных - и учителями это предложение было встречено с пониманием . В школе всегда учились дети очень крупных партийных и государственных чиновников, но мы этого не замечали, их ничем не выделяли и сами они в большинстве случаев ничем не выделялись. Иван Кузьмич всегда и со всеми держался с большим достоинством - и это чувство достоинства и самоуважения каким-то подспудным образом формировалось у нас.

У меня было ощущение сходства нашей школы с пушкинским лицеем, и однажды, уже в Израиле, я даже написал об этом, но не был до конца уверен, что эта ассоциация не является следствием моей романтической юношеской увлеченности и школой, и Лицеем пушкинского времени. Однако недавно я встретил такую же ассоциацию с лицеем в воспоминаниях Натана Эйдельмана, кончавшего нашу школу раньше меня.

Я обязан Ивану Кузьмичу спасением от серьезных неприятностей. В 1951 году нас приняли в пионеры. Я не был "диссидентом", но галстук завязывать не умел. И как-то сказал своему приятелю, что он мне осточертел, что я готов его порвать и выбросить. А приятель поделился с кем-то этими моими замечательными планами, никакой политической подоплеки не имевшими, но год был уж очень неблагополучный для таких высказываний. И меня вызвали на совет дружины, чтобы исключить из пионеров. Я ничего не мог понять и даже не успел испугаться. Иван Кузьмич неожиданно появился на заседании, пять минут послушал, потом задал мне какой-то вопрос и что-то сказал. И дело закрыли.

Созданный директором климат оказался довольно устойчивым . В 6 классе один из лучших учеников, весьма популярный в классе, позволил себе откровенные антисемитские выходки, и мы, и евреи, и русские, дружно и уверенно исключили его из пионеров за антисемитизм.

В 7 классе, после того как мы пережили "дело врачей" и весь связанный с ним кошмар, несколько еврейских ребят создали "союз объединений еврейского народа". Мы разработали программу, согласно которой все евреи должны объединиться в одной стране. Тогда мы даже не знали о существовании Израиля: в учебниках географии о нем не говорилось, но еврейское самоощущение сформировалось у нас очень рано. Никакой активной деятельностью мы не занимались, но регулярно собирались и обсуждали вопрос о том, как собрать всех евреев в одной стране. Сначала мы искали свободные места на карте Австралии, а потом, узнав об Израиле, разработали программу долговременных действий, очень подробную и очень наивную. Мы решили, что будем хорошо учиться и поступим в гуманитарные вузы. Закончив их, мы попросим распределить нас в Биробиджан. Там мы станем известными людьми, и в конце концов нас изберут от этой Автономной области в Верховный Совет. И тогда с трибуны Верховного Совета мы потребуем, чтобы евреям дали возможность уехать.

Интересно, что у нас быстро возникли разногласия по поводу тактики. Я считал, что необходимо добиваться объединения евреев уже в СССР, полагая, что многие побоятся ехать в одиночку, но поедут, если будет создан такой союз, помогающий выехать организованно и подготовить почву в Израиле. А мой товарищ считал, что главное - добиться права на выезд, и никакой организации не нужно. История показала, что прав был он, хотя я все еще думаю, что при реализуемости моего плана он был бы эффективнее. Года через два нам стало ясно, что все наши планы, даже менее наивные, неосуществимы, но идеалы были сформированы - у некоторых из нас навсегда.

В 6 классе к нам пришел новый директор, оказавшийся менее грамотным, чем многие мои соученики. Однажды он пришел в наш класс и обратился к нам с такой примитивной речью, что в классе начался шум. Директор рассвирипел и крикнул: "Прекратите вопить благим матом!" И тут из одного конца класса раздался удивленный вопрос с непередавемыми аристократическими интонациями : "Матом?" И тут же из другого конца класса откликнулся другой: "Еще хорошо, что благим!" У нас было неистребимое чувство превосходства. С двумя моими соучениками у меня осталась дружба на всю жизнь - мы дружим, несмотря на события и расстояния, уже более 55 лет.

Школу я окончил в 1958 году с серебряной медалью, но именно в этом году привилегии для серебряных медалистов отменили. Я решил поступать во 2-й мединститут, и вместо того чтобы сдавать один экзамен, мне пришлось пройти через все. Когда я подавал документы, сотрудник приемной комиссии сказал мне: "Мы не можем не взять у Вас документы, но мой Вам совет: лучше Вам к нам не пытаться поступать!" Я, к сожалению, не воспринял это всерьез, решил, что меня просто пытаются запугать, и пошел на экзамены. Два экзамена я сдал хорошо, но за сочинение получил тройку. Ошибок я не сделал, но проверяющий написал, что тема "не раскрыта" Понятно, что тема не была бы раскрыта ни при каких обстоятельствах и никем с такой же фамилией.

На последнем экзамене по физике разыгралась такая сцена. Требовалось сначала решить задачу, а потом ответить по билету. Задача не решалась. Я начал нервничать, но, понимая, что терять нечего, сумел сосредоточиться и увидел, что в задаче не хватает некоторых данных. Такого варианта я не ожидал. Не очень уверенно я сказал об этом экзаменатору. "Ерунда, - ответил он. - Переходите к вопросам". Только после экзамена я понял, что был прав. Ведь если задача не решена, то к вопросам не переходили, экзамен считался прооваленным. Но экзаменатор заранее знал, что задача не имеет решения, и что я ответил абсолютно верно: в задаче не хватает данных. Затем трое экзаменаторов спрашивали у меня какие-то физические определения, а когда я отвечал, дружно мотали головами и говорили: "Неверно!" Подумав, я давал то же самое определение, потому что другого не знал. Тогда они говорили: "Вот теперь верно". Я пытался возразить: "Позвольте, я только что это сказал!" "Нас здесь трое, - не без издевки отвечали эти солидные люди - и мы слышали, что вы сказали неправильно". Кончилось тем, что мне поставили тройку, и я не поступил в институт, не добрав баллов.

Благодаря давним дружеским связям мамы с ее соучеником еще по Томску, профессором-невропатологом Хаим-Бер Гершеновичем Ходосом, который заведовал кафедрой в Иркутске и пользовался там огромным заслуженным уважением, меня приняли в Иркутский мединститут. Там я проучился год, и маме удалось перевести меня в Москву. Я попал в 1-й мединститут. Этот период - 1959-60 годы - был довольно либеральным, в институте была интересная студенческая компания, но врачом я себя все еще не представлял. На четвертом курсе я стал посещать кружок Давида Рувимовича Штульмана, замечательного невролога, педагога и человека, и впервые понял, зачем я поступил в мединститут. Через некоторое время Давид Рувимович предложил мне посмотреть лабораторию академика Николая Ивановича Гращенкова, которая располагалась на базе нашей клиники. Там была уникальная атмосфера. И евреев там было бепрецендентно много. Помню такой случай. Лев Павлович Латаш получил какой-то номер журнала со статьей, интересовавшей, в сущности, не его, а Льва Бенционовича Перельмана, и он не только тотчас принес ему эту статью, но они чуть не половину дня вместе увлеченно ее обсуждали .

В этой лаборатории я сделал свои первые научные работы. Я прекрасно чувствовал себя в этой еврейской компании и в этой творческой атмосфере.

Разумеется, меня не распределили по окончании института в лабораторию, несмотря на то что Николай Иванович подал на меня запрос. Николай Иванович вопреки всем официальным установкам, и даже с некоторым вызовом, брал на работу евреев.В пятидесятые годы он заведовал кафедрой ЦИУВ, и во время "дела врачей" у него уволили всех евреев, в том числе и мою маму. Мама рассказывала, как все уволенные собрались в вестибюле и ждали окончания заседания увольняющей комиссии. Николай Иванович вышел в сопровождении членов этой комиссии и, проходя мимо своих уже бывших сотрудников, сказал мрачно и громко: "Ну что, хороший погромчик вам устроили!" В то время это был поступок - так открыто высказаться по самой острой проблеме . Он вообще был очень независимым и смелым человеком, с большим чувством собственного достоинства. Во время Павловской сессии он не пожелал признать себя виновным и каяться в методологических ошибках, и его "выслали" в Минск. И там, несмотря на ссылку, он быстро стал президентом Белорусской Академии наук.

После смерти Сталина Гращенков стал быстро опять собирать всех изгнанных евреев, присоединяя к ним и тех, кто не мог устроиться в других местах. В его лаборатории из 13 членов Ученого Совета 12 были евреи.

Когда доктор Шагал опробировал свою диссертацию, Николай Иванович, окинув взором присутствующих, сказал: "Ну что ж, вполне достаточное количество, чтобы сделать молодому коллеге обрезание!" Я знаю, что в 1963 году он, будучи представителем Советского Союза во Всемирной организации здравоохранения, послал Хрущеву письмо, в котором говорил о необходимости улучшить отношения с Израилем. Я называл лабораторию "ансамбль Моисеевичей", имея в виду, в частности, Александра Моисеевича Вейна и Бориса Моисеевича Гехта.

По окончании института я попал в отделение нейрохирургии 67-й больницы, и в то же время я продолжал сотрудничать с лабораторией, перевел с немецкого большую книгу Монье по вегетативной нервной системе. Я проработал в этой больнице год, а потом еще год - невропатологом в 55-й больнице. Но уже после завершения года работы в нейрохирургии администрация была готова отпустить меня - не столько из-за моего пристрастия к науке (как они это вежливо обосновывали), сколько из-за полной бездарности в хирургии. Николай Иванович обещал взять меня на работу. Уже был подготовлен приказ, но осенью он внезапно умер. Это было в 1965 году. В лабораторию я попал только спустя год, поступив в аспирантуру к Вейну и Латашу.

Темой моей стали нарушения сна. Я был едва ли не первым человеком в Москве, который начал проводить полиграфические исследования сна на человеке. Я счастлив, что получил именно эту тему - проблема была захватывающе интересной, очень мало разработанной, и я исписывал целые блокноты бесчисленными научными спекуляциями, возникавшими чуть ли не ежедневно. Работал я по 3 ночи подряд, и часто оставался на работе днем. "Профессора приходят и уходят - Ротенберг остается". Я предложил свою классификацию расстройств сна: "Есть три группы больных с нарушением сна: большинство жалуется, но спит, есть меньшая группа более тяжелых больныхъ, которые жалуются и действительно объективно спят мало и плохо, и наконец есть совсем маленькая группа совершенно безнадежных случаев, когда люди совсем не спят и не жалуются -это исследователи сна."

В научной работе мне повезло. Начиная примерно с 1971 года у меня появилось ясное ощущение, что есть механизм, общий для психических и психосоматических расстройств, и этим механизмом является функциональная неполноценность фазы быстрого сна, которая проявляется в резком уменьшении отчетов о сновидениях и обедненности сновидений. Я обнаружил это еще в период работы над кандидатской. Пробуждая людей из различных состояний сна, я очень удивился тому, что больные жаловались на обильные неприятные сновидения, а когда я начал их будить в разных стадиях сна, то выяснилось, что их сновидения беднее, чем у здоровых. Затем я обнаружил, что такое происходит не только в этой группе. Стали появляться отдельные работы, показывающие, что это явление характерно для психосоматических расстройств. И тогда я подумал, что это общий механизм, который может быть задействован в патогенезе. Но я еще не понимал, с чем он связан в состоянии бодрствования.

Потом меня все больше начали интересовать экспериментальные исследования гиппокампального тета-ритма у животных. Когда я просмотрел большую литературу в этой области, то пришел к выводу, что нет адекватного объяснения этому феномену. Внезапно возникла идея, что все определяется характером поведения животного, наличием или отсутствием поисковой активности, что именно для поискового поведения характерен этот ритм. На протяжении примерно полугода я ходил и думал: хорошо бы найти экспериментатора, чтобы поставить эксперименты, которые бы это подтвердили. Одновременно я начал догадываться, что поисковое поведение может играть критическую роль в стрессоустойчивости и сохранении здоровья.

Мне повезло. Я случайно познакомился с физиологом Виктором Аршавским, который как раз к этому времени провел цикл исследований по влиянию различных эмоциональных состояний на течение экспериментальной патологии. И когда он проверил, не связано ли развитие экспериментальной патологии с отрицательными эмоциями (как это всегда предполагалось), а отсутствие ее - с положительными, то выяснилось, что такой закономерности нет. Буквально в этот момент мы встретились, и я предложил ему другую классификацию поведения. С этого момента началась линия исследований, приведшая нас к подробной разработке концепции поисковой активности - и к личной дружбе. Витя трогательный человек и надежный друг, и отношения с ним - одни из самых важных для меня.

В начале 70-х годов я познакомился с Филиппом Вениаминовичем Бассиным. Этот необычный человек оказал на меня очень большое влияние. Я написал о нем воспоминания под названием "Триумф бессознательного". В них идет речь о конгрессе по бессознательному, но главным героем является Бассин. Он привлек меня к организации этого необычного конгресса, который готовился четыре года. Проблема бессознательного в Союзе была запрещена, но все же осенью 1979 года конгресс состоялся в Тбилиси. Я был ученым секретарем оргкомитета этого конгресса и вел переписку со всеми его участниками. Это был настоящий праздник - и по количеству интересных людей, которые туда приехали, и по тому, как нас принимали грузины.

Этот конгресс сыграл большую роль и в моей личной научной судьбе, потому что там я познакомился с профессором Аммоном из Германии, который привлек меня к работе международного общества динамической психиатрии и даже сделал меня представителем этой организации в России. Кроме меня и Басина, в эту организацию в России долгле время никто не входил, так что статус официального представителя было очень почетным, но смешным. Тем не менее, мое сотрудничество с сообществом и публикация статей в журнале "Динамическая психиатрия" способствовали расширению моих научных контактов.

Из тех людей, которым я благодарен, я хочу назвать академика Павла Васильевича Симонова. Это был разносторонне одареный человек. Одно из первых удачных выступлений было у меня на его семинаре в 1975 году. Семинар был как раз по проблеме гиппокампального тета ритма. Павел Васильевич выступил с солидным вступительным докладом и нарисовал на доске схему своих представлений. И тут я, совершенно для себя неожиданно, повел себя очень самоуверенно и даже вызывающе: попросил слова, подошел к доске, стер все, что было на ней написано, и сказал: "До тех пор, пока мы будем так подходить к этой проблеме, нам ничего не удастся понять". И предложил свою гипотезу. И вместо того, чтобы всыпать мне по первое число, Павел Васильевич встал и спокойно сказал: "Я думаю, что это очень интересный подход, заслуживающий внимания.". Именно благодаря поддержке Симонова были напечатаны в центральных журналах наши с Витей первые принципиальные исследования. Павел Васильевич был одним из моих оппонентов на докторской диссертации. Он много сделал для того, чтобы концепция поисковой активности была принята в советской физиологии.

Развитие концепции поисковой активности в большой степени было связано с теми многочисленными обсуждениями, которые я вел с моими друзьями - психологами и физиологами. Важное значение имели контакты с моим старым другом - Эммой Рутман, психофизиологом Института психологии в Москве. Мне приятно, что в ее книге, которую она выпустила уже в период перестройки, есть раздел, посвященный этой концепции.Но гораздо важнее то обстоятельство, что многие идеи формулировались в процессе обсуждения с ней. Последний раз я видел Эмму уже в Израиле, когда она приезжала в гости. Мы очень хорошо провели вместе несколько дней. Эмма - человек с живым интересом к миру во всех его проявлениях. Ее неизменный интерес к моим стихам был для меня тоже очень важен.

Я продолжал писать стихи до середины 80-х годов. Некоторые стихи появлялись и позже. В период проживания в Москве я никогда не печатался. Но уже после моего отъезда, в 1996 году, один мой старый друг, собрав старые стихи периода 60-х годов, издал их за свой счет отдельной книжкой. Тираж был мизерный - 200 или 300 экземпляров. Значительную часть тиража он прислал мне. Но другой мой друг написал мне, что однажды слышал по радио "Эхо Москвы" получасовую передачу, в которой читали мои стихи. Значит, какой-то журналист нашел их, несмотря на маленький тираж.

В молодости я пытался опубликовать свои стихи в журналах, но два случая показали, что эту затею придется оставить. Сначала, в начале шестидесятых годов мне посоветовали отнести стихи в журнал "Юность". Безо всякой надежды я пошел в отдел поэзии. Там сидели две симпатичные девушки, которые грустно посмотрели на меня и спросили: "Вы что, стихи принесли?" Как будто в отдел поэзии я мог принести политический памфлет! "Положите в этой стопке, - сказали они мне, - и недели через две зайдете за ними". Я понял, что результат предрешен, положил стихи в стопку и через две недели зашел, но не смог их найти. К моему удивлению, когда я назвал свою фамилию, ко мне вышел симпатичный молодой человек и сказал: "Мы будем печатать ваши стихи, но не все, конечно. Приносите еще". Воодушевившись, я через пару недель принес новые стихи. А через месяц получил письмо из редакции, которое помню почти дословно: "Мы вынуждены вернуть вам стихи, которые были одобрены отделом поэзии и оставлены в портфеле журнала. К сожалению, наша надежда опубликовать их не удалась. Не отчаивайтесь, пишите".

Прошло довольно много времени, и мне вдруг позвонили из отдела поэзии журнала "Москва" и попросили зайти. Туда передал мои стихи кто-то из моих знакомых. Евгения Самойловна Ласкина, которая тогда заведовала отделом поэзии, встретила меня очень тепло и сказала, что опубликует мои стихи. Но через некоторое время после этого ее сняли с работы за то, что она опубликовала стихи Липкина, которые назывались "Народ И". Несмотря на то, что действительно был такой народ, компетентные органы сочли, что это народ Израиля. Тогда я понял, что мне лучше с моими стихами никуда не соваться, потому что на первом этапе никто не пострадал, на втором этапе пострадала Ласкина, а что будет на третьем - совершенно неизвестно. Поэтому я, исходя из альтруистических соображений, прекратил попытки опубликовать свои стихи. Кстати, с Липкиным мы потом подружились.

В 1975 году в Прибалтике я познакомился с выдающимся художником - Борисом Биргером. В мастерской Биргера собрались люди искусства - актеры, музыканты. Там была очень непринужденная творческая атмосфера. Посещения мастерской, хотя и не очень частые, занимали существенное место в моей жизни - и тогда, когда художник делал мой портрет, и тогда, когда мы просто общались. У меня сложились теплые отношения с Беном Сарновым, Валентином Непомнящим и многими другими талантливыми и интересными людьми.

Начиная с 1979г. меня регулярно приглашали за границу - на конгрессы и с лекциями, но министерство не давало мне разрешения. В 1988 г. я написал очень резкое письмо в министерство, и к удивлению друзей и знакомых, получил разрешение на свободный выезд по любым приглашениям. За два года я объездил 11 стран.Я побывал во многих странах Европы, в Америке, Индии и даже Южной Африке, что было сопряжено с небольшой авантюрой, ибо у СССР с Южной Африкой даже не было дипломатических отношений. Как говорила одна моя знакомая "Каждый день узнаешь о себе что-нибудь новенькое" Так после истории с визитом в Южную Африку я узнал, что я авантюрист.

В конце 1989 г. я решил уехать в Израиль. Но я знал, что если я подам заявление на выезд в Израиль, то автоматически закроется выезд за границу на конгрессы и с лекциями: не будет ни Финляндии, ни Франции, ни Индии. Я решил посоветоваться со своим другом Биргером. Он спросил: "Куда у Вас последняя командировка в этом году?" - "В Германию". - "Так и поезжайте оттуда в Израиль". Идея оказалась простой и удачной, и избавила меня от множества хлопот, связанных с официальной эмиграцией. Новую репутацию авантюриста надо было поддерживать, хотя бы в собственных глазах.

В Израиль я приехал излишне оптимистичным: в предыдущие два года я жил какой-то феерической жизнью, за границей находился больше, чем в Москве, и совсем потерял представление о реальности. Профессор Бельмейкер из Университета им. Бен-Гуриона подал на меня заявку на специальный международный грант для крупных ученых, дававший возможность работать в течение нескольких лет. Если я принимался по этому гранту в Беэр-Шевский университет, то потом Университет должен был предоставить мне постоянное место работы. Администрация университета согласилась попросить для меня этот грант из уважения к Бельмейкеру, но будучи уверенной, что мне его не дадут, потому что ранее его давали только представителям точных наук. Ни психологам, ни медикам, ни даже физиологам его не присуждали никогда. Но я, как ни странно, его получил. Тогда в Университете спохватились: если они примут меня, то им придется потом оставить меня в штате, а у них не было таких планов. Они меня не знали и знать не хотели. Тогда они сделали то, чего я никогда не мог себе представить: без моего ведома послали в этот фонд письмо, что я отказался переехать в Беэр-Шеву.

Один человек, который был в курсе дела, позвонил мне и сказал: "Свяжитесь с фондом, там неприятности". Позвонив туда, я услышал: "Но вы же отказались ехать в Беэр-Шеву!" Я был в шоке: университетское начальство оказалось еще большим авантюристом чем я, к тому же без всяких моральных ограничений.

В это время ко мне пришел журналист из газеты "Гаарец", и я рассказал ему эту историю. Он проверил по всем каналам, позвонил и в Беэр-Шевский университет, и в фонд, и все выяснил. Тогда он снова связался с университетом и сказал им: "Я точно знаю, как все произошло…" "Это была ошибка, -немедленно ответила администрация - мы готовы взять Ротенберга на профессорскую позицию". Я спросил этого журналиста, почему они вдруг так испугались. Он объяснил мне, что этот случай не первый, и когда другая подобная история попала в прессу, один мультимиллионер в Америке перестал поддерживать этот университет. Тогда я понял, что мне нельзя принимать их приглашение, потому что они потом под любым предлогом меня уволят, а предлогов много, начиная с того, что у меня как не было, так и нет иврита. Если уж они против, то найдут способ от меня избавиться. Это был первый шок, полученный мною в Израиле. К сожалению, не последний.

По счастью, я довольно быстро устроился на работу в больницу "Абарбанель" в Бат-Яме. Меня приняли практически с первого интервью, когда я еще не окончил ульпан, и директор больницы несколько раз звонил мне, интересуясь, не передумал ли я и когда же, наконец, выйду на работу. Я получил международный Вольфссоновский грант для выдающихся ученых и с его помощью открыл в госпитале лабораторию по исследованию сна. А через несколько лет меня избрали старшим лектором Тель-Авивского университета.

Я совершенно счастлив в кругу семьи, с моими близкими. Моя жена Наташа заслуживает отдельной книги. У меня две дочери, у старшей замечательная семья, трое детей, и со старшими мальчиками уже есть о чем поговорить. Моя младшая дочь еще не замужем. Она учится на психолога. Мне кажется, обе дочки очень близки мне духовно, и к большой моей радости они очень дружны между собой.

Мои дочкиЯ и моя жена

Биографическая справка. Вадим Семенович Ротенберг, 1941 г. рождения, психиатр и психофизиолог, доктор медицинских наук (1979г). Автор концепции поисковой активности, которая интегрирует новый принцип классификации поведения, резистентность организма к стрессу и заболеваниям, функцию быстрого сна, функцию межполушарной асимметрии мозга, функциональное значение мозговых аминов, и дает новое объяснение механизмам ряда психических и психосоматических заболеваний. В 1990 г. репатриировался в Израиль. Работает врачом в психиатрическом госпитале. В 1992-2000 гг. Руководил лабораторией по исследованию сна в этом госпитале. В 1995 г. избран старшим лектором Тель-Авивского Университета. Биография В.С.Ротенберга включена во многие международные биографические справочники: "Кто есть кто в мире"(США), "2000 выдающихся интеллектуалов 20го века", "Живые легенды" (Кембридж, Англия) и т.п.